История эвтаназии в Испании вызвала дискуссию о границах смерти Поделиться
Чуть больше недели назад умерла 25-летняя испанка Ноэлия Кастильо Рамос. Её смерть была оформлена по всем правилам — юридически чисто, медицински корректно и в чем-то даже гуманно. Это называлось добровольной эвтаназией.

тестовый баннер под заглавное изображение
Но есть одна деталь, от которой я не могу отделаться, как не стараюсь.
Её смерть оказалась слишком нужна.
Не только ей самой, измученной болью и борьбой с собственной судьбой. Не только врачам и юристам, которые довели процедуру до конца, несмотря на сопротивление семьи и священников.
Ноэлия стала донором органов.
Её смерть была встроена в систему, где смерть давно перестала быть трагедией — и стала ресурсом.
В современной западной медицине слишком много завязано на том, что происходит после. Трансплантация — это не только спасённые жизни. Это ещё и огромные деньги, целая индустрия.
И в тот момент, когда Ноэлия умерла, а ее органы ушли тем, кто их дождался, в The New York Times вышла колонка с провокационным заголовком, который раньше невозможно было даже представить:
«Донорских органов слишком мало. Нам нужно новое определение смерти».
Требуется — пересмотреть саму смерть.
Автор говорит об этом как о технической проблеме. Мы, мол, слишком долго ждём. Пока человек станет «полностью мёртвым» — его органы уже начинают терять ценность. Мы теряем время и эффективность, пытаясь спасать безнадежных больных на системах жизнеобеспечения.
Эта статья переворачивает всю медицинскую этику, существовавшую доселе: если представить, что человек никогда не вернётся к сознательной жизни — возможно, он уже «достаточно мёртв», чтобы его разобрать на части, даже если он ещё не окончательно умер? Может, и не следует ждать слишком долго, пока его органы ещё слишком «свежие»?
Это экономически рациональная мысль.
И очень какая-то скользкая, что ли…
Сегодня медицина опирается на концепцию смерти мозга — когда мозг полностью перестаёт функционировать, человек считается умершим.
Но есть случаи: когда мозг повреждён необратимо, сознания нет и вряд ли будет, человек никогда не вернётся к «жизни как личности», но при этом тело может поддерживаться аппаратами, и органы остаются пригодными для трансплантации.
Автор предлагает рассматривать таких живых пациентов как достаточно «умерших» для донорства.
Проблема в том, что в данный момент органы изымаются только после официальной смерти, и из-за этого многие «биоматериалы» уже повреждены и непригодны.
Но изменив критерии, кого считать умершими, можно спасать больше жизней и использовать органы в лучшем состоянии.
Автор признаёт: это звучит этически не бесспорно. Появится неизбежный риск злоупотреблений и страх «изъятия органов у живых» и у тех, кого можно спасти, но при строгих правилах, как полагает журналист, этот процесс можно проконтролировать. Он предлагает сделать выбор: либо сохранять текущие моральные рамки, либо пересмотреть их ради светлого будущего.
В тексте есть ещё один ключевой поворот. Автор напоминает: мы же все равно принимаем решения об отключении пациентов от аппаратов. Мы уже вмешиваемся в процесс жизни и смерти. Так почему бы не делать это чуть раньше — если это спасёт другие жизни? Но насколько раньше? И вот здесь медицина заканчивается и начинается биоэтика.
Потому что смерть в этом случае представляется оптимизацией. А человек — носителем ресурса.
И история Ноэлии сразу перестает быть частной. Потому что на Западе эта логика уже встроена в систему. Там действует презумпция согласия: если ты не отказался, твои органы будут использованы по умолчанию.
В России тоже в принципе действует так называемая презумпция согласия.
Это означает: каждый взрослый человек по умолчанию считается потенциальным донором, если он при жизни не заявил отказ об этом.
То есть тело человека по умолчанию уже включёно в оборот.
И если принять логику, которую предлагает колонка в The New York Times, следующий шаг становится почти неизбежным.
Сначала ты имеешь право умереть.
Потом — обязан быть полезным после смерти.
А потом выясняется, что умереть можно чуть раньше, чтобы стать таким полезным для других. И иногда даже намного раньше — кто это будет проверять?
Самое тревожное во всей этой истории — не сама идея. Она достаточно провокационная и шокирующая и вполне используется как информационный вброс.
Страшно то, как легко она открывает Окно Овертона.
Как будто проблема уже решёна — осталось только договориться о формулировках.
Остается один лишь вопрос, который журналист не задаёт в своем тексте напрямую, но предполагается, что он уже есть: кто будет решать, когда человек уже «достаточно мёртв», чтобы забрать его органы?







